|
М.Пруста |
|
О ЧТЕНИИ (отрывок)
М.Пруста
Нет, быть может, дней в нашем детстве, прожитых с такой полнотой, как те, когда мы словно бы и не жили, — это дни, проведённые с любимой книгой. Всё, чем, казалось, они были заполнены для других и что мы отвергали как низменную помеху божественной усладе: игра, ради которой тревожили нас на самом интересном месте друг, пчела или луч солнца, досаждавшие нам, заставляя отрываться от страницы или пересесть, полдник, который нас принуждали взять с собой и который мы оставляли нетронутым возле себя на скамейке, в то время как солнце над нами грело всё слабее в синем небе, обед, из-за которого приходилось вернуться домой и за которым мы только и думали, как бы он поскорей окончился, чтобы подняться к себе и дочитать прерванную главу, — всё то, в чём чтение словно бы должно было помешать нам ощутить что-либо, кроме докуки, оно в нас, напротив, запечатлевало как воспоминание, настолько сладостное (настолько более драгоценное в нашем сегодняшнем понимании, чем то, что мы тогда читали с такой любовью), что, если нам случается ещё сейчас перелистывать те давнишние книги, они для нас только календари, которые мы сохранили от минувших дней, и мы ищем на их страницах отражения домов и прудов, не существующих ныне.
Кто не вспомнит, подобно мне, этого чтения во время каникул, для которого мы одно за другим искали убежище во все часы дня, достаточно мирные и неприкосновенные, чтобы можно было уединиться с книгой. Утром, возвращаясь из парка, когда все уходили на прогулку, я проскальзывал в столовую, куда до ещё далёкого часа завтрака могла войти разве что старая Фелиси, относительно молчаливая, и где меня ждало только общество тех, кто весьма почтителен к чтению, говорит, не требуя ответа, те, чья ласковая болтовня, лишённая смысла, не оспаривает, подобно человеческой речи, слова книги: разрисованные тарелки, висящие на стене, календарь со свежесорванным вчерашним листком, стенные часы и огонь. Я устраивался на стуле, у огонька, горящего в камине, о котором рано поднимающийся и любящий повозиться в саду дядя скажет за завтраком: «Вот это приятно! Немножко тепла никому не повредит. Уверяю вас, в огороде в шесть часов изрядно холодно. И подумать только, что через неделю пасха!» До завтрака, который — увы! — положит конец чтению, оставалось ещё долгих два часа. <…> К несчастью, кухарка приходила накрывать на стол задолго до завтрака; если бы она хоть накрывала молча! Но она считала своим долгом сказать: «Вам так неудобно; может, придвинуть вам стол?» И только для того, чтобы ответить: «Нет, спасибо», — приходилось сразу остановиться и извлечь из глубин свой голос, который, и при сомкнутых губах, беззвучно, бегло повторял слова, прочитанные глазами; нужно было остановить этот голос, исторгнуть его из себя для того, чтобы вежливо сказать: «Нет, спасибо», — придать ему видимость обычной жизни, интонацию ответа, которую он утратил. Время шло; часто задолго до завтрака начинали входить в столовую те, кто, почувствовав усталость, сократили прогулку, …или те, кто не выходил этим утром, так как «им нужно было писать». Они, правда, говорили: «Не хочу тебя беспокоить», — но тут же подходили к камину, смотрели на часы, объявляли, что не прочь позавтракать. <…> Некоторые, не желая ждать, заранее усаживались за стол, на свои места. Это было ужасно, так как подавало дурной пример другим приходящим, могло навести на мысль, что уже полдень, и побудить моих родителей слишком рано произнести роковые слова: «Ну, закрой книгу, пора завтракать». Всё было готово, стол накрыт…
…После завтрака я тотчас возвращался к чтению, особенно если день был жарким и каждый поднимался к себе, что позволяло мне немедленно отправиться по лестничке с коротенькими маршами в мою комнату на втором этаже, столь низком, что, вылезая в окно, даже ребёнок мог выпрыгнуть на улицу.
…Не успевал я немного почитать у себя в комнате, как уже надо было идти в парк, за километр от деревни. Но после обязательной игры я сокращал конец полдника, принесённого в корзинках и розданного детям на берегу реки, на траве, куда была положена книга, которую пока было запрещено брать. <…>Я оставлял других полдничать в нижней части парка, лебяжьем берегу, и поднимался бегом в лабиринт, в буковые заросли, где садился, надёжно скрытый, прислоняясь к подстриженному орешнику, глядя на посадки спаржи, на грядки земляники, на бассейн, где иногда лошади качали воду, ходя по кругу, на белые ворота, которые были «концом верхнего парка», и за ними на поля васильков и маков. Здесь, в буковых зарослях, тишина была глубока, риск быть найденным — ничтожен, чувство безопасности — особенно сладостно из-за удалённости криков, которыми снизу тщетно звали меня те, кто искал, иногда даже приближались, подымались на ближние откосы, разыскивали повсюду, затем возвращались, так и не найдя; тогда наступало безмолвие; только время от времени золотой звук колокола, который вдалеке, за полями, казалось, звенел по ту сторону голубого неба, мог бы известить меня о движении часов; но, удивлённый его мягкостью и взволнованный тишиной, ещё более глубокой, очищенной от последних звуков, которая за ним следовала, я никогда не был уверен в числе ударов. Это не были гремящие колокола, которые слышишь, возвращаясь в деревню, когда приближаешься к церкви, вблизи снова обретающей высокий и жёсткий облик, поднимающей в синь вечера свой черепичный капюшон, испещрённый воронами, — колокола, посылающие раскаты звона на площадь «во имя благ земных». Сюда, в дальний конец парка, они доходили слабыми и мягкими и обращались не ко мне, а ко всему краю, ко всем деревням, к одиноким крестьянам на полях, они не заставляли меня подымать голову, проходили подле меня, унося время вдаль, не замечая меня, не зная и не тревожа.
Иногда дома, в постели, долгое время спустя после обеда, последние часы вечера также были прибежищем для моего чтения, но только в те дни, когда я доходил до последних глав, когда оставалось прочесть совсем немного, чтобы закончить книгу. Тогда, идя на риск наказания, если буду разоблачён, и бессонницы, которая после чтения книги может затянуться на всю ночь, я, едва ложились родители, снова зажигал свечу, тогда как на улице совсем рядом, между домом оружейника и почтой, погружёнными в тишину, было полно звёзд на тёмном и всё же синем небе, а налево, на поднимающейся вверх улочке, там, где начинались её повороты и крутой подъём, угадывалась бодрствующая чудовищная и тёмная абсида церкви, чьи скульптуры ночью не спали, церкви деревенской и, однако, исторической, — магического места пребывания господа бога, освящённой просфоры, многоцветных святых и дам из соседних замков, которые по праздникам, проезжая через рынок, вызывали кудахтанье кур и любопытство кумушек и прибывали к мессе «на собственных выездах»…
Но вот последняя страница прочитана, книга окончена. Надо было прекратить бешеный бег глаз и голоса, что беззвучно сопровождал чтение, останавливаясь только, чтобы перевести дыхание в глубоком вздохе. Тогда, подчиняя бурям, бушевавшим во мне слишком долго, чтобы сразу успокоиться, другие мои движения, я вставал, принимался шагать вдоль кровати, всё ещё не отрывая глаз от какой-то точки, которую напрасно искали бы в комнате или на улице, потому что она была только в отдалении души, в той дали, что не измеряется метрами и верстами, как обычная, и однако её не спутаешь с другими далями, её сразу узнаешь, заглянув в «отсутствующие» глаза того, «чьи мысли далеко». Как же так? Эта книга была всего лишь книгой? Этим созданиям мы отдали больше внимания и нежности, чем людям в жизни, не всегда смея признаться себе, до какой степени их любим, и, если родители заставали нас во время чтения и нам казалось, будто они посмеиваются над нашей взволнованностью, мы даже закрывали книгу с напускным равнодушием или с притворной скукой, из-за этих людей мы задыхались и рыдали, — а теперь нам никогда больше их не видеть, больше ничего не узнать о них? На нескольких страницах жестокого эпилога автор уже позаботился «расставить их по местам» с безразличием, непостижимым для того, кто знал, как пристально он за ними следил до того. Нам были рассказаны их занятия час за часом, и вдруг: «Через двадцать лет после этих событий можно было встретить на улицах Фужера еще прямого старика» и т.д. А женитьба, сладчайшей возможностью которой нас манили на протяжении двух томов, то пугая нас, то радуя возникновением препятствий, а затем их устранением; теперь из одной случайной фразы второстепенного персонажа, из этого поразительного эпилога, написанного личностью, словно бы взирающей с небесных высот, совершенно безразличной к нашим переживаниям, которая подменила собою автора, нам становится известно, что свадьба отпразднована, и мы не узнаем даже когда. Так хотелось, чтобы у книги было продолжение, а если это невозможно, то — получить другие сведения о всех героях, узнать теперь что-нибудь об их жизни, употребить нашу жизнь на занятия, не совсем чуждые любви, внушённой ими, любви, предмета которой мы внезапно лишились, хотелось бы знать, что не напрасно мы полюбили на час существа, которые завтра станут лишь именем на забытой странице книги, не связанной с жизнью, книги, в оценке которой мы сильно ошибались, потому что её жребий здесь, на земле, — мы понимали теперь, и наши родители объясняли нам, если требовалось, в одной пренебрежительной фразе, — состоял вовсе не в том, чтобы вобрать в себя весь мир и судьбу, но в том, чтобы занять очень узкое место в книжном шкафу нотариуса между дешёвой роскошью «Иллюстрированного журнала мод» и «Географией Эры и Луары».
Наверх
|
|
Гилберт Кит Честертон |
|
О чтении
Гилберт Кит Честертон
Главная польза от чтения великих писателей не имеет отношения к литературе, она не связана ни с великолепием стиля, ни даже с воспитанием наших чувств. Читать хорошие книги полезно потому, что они не дают нам стать «истинно современными людьми». Становясь «современными», мы приковываем себя к последнему предрассудку; так, потратив последние деньги на модную шляпу, мы обрекаем себя на старомодность. Дорога столетий усеяна трупами «истинно современных людей». А литература — вечная, классическая литература — непрерывно напоминает нам о немодных истинах, уравновешивающих те новые взгляды, которым мы могли бы поддаться.
Время от времени (особенно в беспокойные эпохи вроде нашей) на свете появляются особые веяния. В старину их звали ересями, теперь зовут идеями. Иногда они хоть чем-нибудь полезны, иногда целиком и полностью вредны. Но всегда они сводятся к одной правде или, точнее, полуправде. Так, можно стремиться к простой жизни, но не стоит забывать ради нее о радости или о вежливости. Еретики (или фанатики) — не те, кто любит истину слишком сильно; истину нельзя любить слишком сильно. Еретик — тот, кто любит свою истину больше, чем Истину. Он предпочитает полуправду, которую отыскал сам, правде, которую отыскали люди; он ни за что не хочет понять, что его драгоценный парадокс связан с дюжинами общих мест и только все они, целиком, составляют мудрость мира.
Иногда такие люди суровы и просты, как Толстой; иногда по-женски болтливы и чувствительны, как Ницше; иногда умны, находчивы и отважны, как Шоу. Они всегда возбуждают интерес и нередко находят последователей. Но всегда и всюду в их успех вкрадывается одна и та же ошибка. Все думают, что они открыли что-то новое. На самом же деле нова не сама идея, а полное отсутствие других, уравновешивающих ее идей. Очень может быть, что ту же самую мысль мы найдем во всех великих классических книгах от Гомера и Вергилия до Филдинга и Диккенса; только там она — на своем месте, другие мысли дополняют ее, а иногда опровергают. Великие писатели не отдали должного нашим модным поветриям не потому, что до них не додумались, а потому, что додумались и до них, и до всех ответов на них.
Если это все еще не ясно, приведу два примера. Оба они связаны с тем, что модно сейчас и в ходу среди смелых, «современных людей». Всякий знает, что Ницше проповедовал учение, которое и сам он, и все его последователи считали истинным переворотом. Он утверждал, что привычная мораль альтруизма выдумана слабыми, чтобы помешать сильным взять над ними власть. Не все современные люди соглашаются с этим, но все считают, что это ново и неслыханно. Никто не сомневается, что великие писатели прошлого — скажем, Шекспир — не исповедовали этой веры потому, что до нее не додумались. Но откройте последний акт «Ричарда III», и вы найдете не только все ницшеанство — вы найдете и самые термины Ницше. Ричард-горбун говорит вельможам:
Что совесть?
Измышленье слабых духом,
Чтоб сильных обуздать и обессилить.
Шекспир не только додумался до ницшеанского права сильных — он знал ему цену и место. А место ему — в устах полоумного калеки накануне поражения. Ненавидеть слабых может только угрюмый, тщеславный и очень больной человек — такой, как Ричард или Ницше. Да, не надо думать, что старые классики не видели новых идей. Они видели их; Шекспир видел ницшеанство, он видел его насквозь.
Приведу другой пример. Бернард Шоу в своей блистательной и честной пьесе «Майор Барбара» бросает в лицо прописной морали один из самых яростных вызовов. Мы говорим: «Бедность не порок». Нет, отвечает Шоу, бедность — порок, мать всех пороков. Преступно оставаться бедным, если можешь взбунтоваться и стать богатым. Тот, кто беден, — малодушен, угодлив или подл. По некоторым признакам и Шоу, и многие его поклонники отводят этой идее большую роль. И как обычно, нова эта роль, а не идея. Еще Бекки Шарп говорила, что нетрудно быть хорошей за 1000 фунтов в год и очень трудно — за 100 фунтов. Как и в предыдущем случае, Теккерей не только знал такой взгляд — он знал ему цену. Он знал, что это придет в голову умному и довольно искреннему человеку, абсолютно не подозревающему обо всем том, ради чего стоит жить. Цинизм Бекки, уравновешенный леди Джейн и Доббином, по-своему остроумен и поверхностно правдив. Цинизм Андершафта и Шоу, провозглашенный со всей серьезностью проповеди, просто неверен. Просто неверно, что очень бедные люди подлее или угодливее богатых. Полуправда остроумной Бекки стала сперва причудой, потом поветрием и наконец — ложью.
И в первом, и во втором случае можно сделать один и тот же вывод. То, что мы зовем «новыми идеями», чаще всего — осколки старых. Не надо думать, что та или иная мысль не приходила великим в голову: она приходила и находила там много лучших мыслей, готовых выбить из нее дурь.
Наверх
|
|
"Автор – образ – читатель"
А. М. Левидов.
Одни и те же дети – благополучные семьи и неблагополучные, богатые и бедные, образованные культурные и ширпотребные, мракобесно карьерные или просто простецкие – вперемешку идут в Культуру и в Мракобесие, в Доброту и в Жестокость, Садизм, Бесчеловечность, в Самоотверженность и в Шкурность.
Мне ясно совершенно четко, что главное – воспитание. Но как? какое? в чем оно? и когда?
Пример утонченных родителей, высокообразованных, приверженных музыке, живописи, словесности, Добру – может воспитать любовь к Культуре, но может остаться без пользы.
Примеры уличного, дворового окружения? Точно так же.
Мировоззрение, нравственность – подводят нам тот или иной фундамент, предопределяют наше поведение как в отношении нас самих, так и по отношению к окружающему нас миру, предметам, живым тварям, людям ? и духовным свершениям человека.
Как и чем формируется нравственный человек? Воспитанием. Но что есть главное в воспитании нравственности, дающей в итоге ту самую защиту от скверны? Мы сказали, что далеко не всегда окружение определяющим образом влияет на формирование личности. Наследственность, темперамент? Это тоже не главное, ибо темперамент лишь накладывается на воспитание, искажает, корректирует его, иногда в самом деле ведет к исключению из правила, но сам он не делает правила, не обусловливает конечный результат.
Воспитание. Еще раз спрошу: чем и как? если темперамент и пример окружения – это важные, но не главные факторы формирования личности, мировоззрения, нравственности (или безнравственности)?
Откуда наркоманы? Почему эти наркоманы, а вы, он, я – не наркоман? Почему садисты? Грабители?
Так же как сказать "дурак" – это ничего не сказать, нравственность, безнравственность точно так же ничего абсолютно не говорят – ясно, ясно, что хорошо и что плохо – но почему? Почему?
Почему этот наркоман? Почему он стал нюхать, колоть или сосать? Потому, что он хочет получить наслаждение. Получить удовольствие. Он "балдеет", "ловит кайф".
А почему этот грабит? Он хочет красивой жизни, и посредством красивой жизни он получает удовольствие, тоже "ловит кайф", "балдеет" по-своему.
Какому воспитателю под силу выпестовать тысячи правильных примеров, эти кирпичи в фундамент нашей нравственности? все это бесконечное количество обстоятельств и состояний? да еще ежедневно, тщательно, непрерывно?
В прежние времена, в условиях сугубо домашней жизни с бабушками, старыми дядями и тетями, извечная мудрость народная как бы сама собой внедрялась в сознание ребенка через волшебные сказки, комментарии текущей жизни, без помехи и спешки впитывались и укоренялись понятия того, что есть добро и что есть зло. Детям была присуща эта счастливая вера в волшебство, в справедливость воздаяния, когда в любой немощной побирушке под окном виделась замаскированная фея, одаряющая исполнением самой прекрасной мечты за доброе дело и наказывающая жабьим образом или чем-то подобным ужасным за злой поступок. Что может сильнее влиять на человека, чем искренняя вера в справедливость и неотвратимость воздаяния?
Но сегодня бабушки, как правило, не рассказывают волшебные сказки. Круг домашней жизни разорвался, расширился – и к счастью: кругозор шире, выше человеческое достоинство, независимей, прочнее стоит на ногах человек. Но это в плане практической жизни. А как с духовным миром, с нравственным обликом? Откуда сегодня придет к человеку извечная мудрость? да еще в тысячах изменяющихся всевозможных примеров? да без спешки? без суеты? Тут еще надо не забыть телевизор последних лет, воспитывающий как раз бездумность и бесчувственность целых поколений; назидательные, нравоучительные проповеди – это только кажущееся подтягивание зрителя к святым добродетелям, это так, для галочки – сродни припискам в экономической системе – в лучшем случае, они проходят незаметно, без вреда и без пользы.
Есть только одно хранилище тысяч и тысяч примеров, к тому же постоянное, надежное хранилище и, на удивление для нашего времени, бессуетное. Это литература художественная, книги; но – только настоящая, серьезная литература. И еще одно но: эти настоящие, бесценные книги останутся лежать перед человеком мертвыми, замшелыми письменами, если не научить его, если он сам не научится серьезному чтению, преодолению, а затем и правильному восприятию и удовольствию, с которым не сравнится никакой "кайф" от возлияний или наркотиков.
Вот мы снова пришли к удовольствию. Что ж поделаешь, это естественное стремление человека. Бессмертный Гельвеций справедливо заметил: соедините удовольствие человека с пользой общества, и вы будете иметь счастливого человека и процветающее общество.
Грабители, алкоголики, наркоманы...
Уверен, что вы, дорогой читатель, "балдеете" по-своему, и не менее сладостно, перечитывая Анатоля Франса. Но для получения этого наслаждения необходимо было пройти определенный путь, научиться "игре в чтение", серьезному чтению, чтобы оно из трудного и тяжело преодолимого сделалось легким, доступным.
Начните читать несмышленному ребенку "Анну Каренину", смешно. А "Былое и думы"? Позвольте сказать два слова о себе. Есть книги, которые нельзя перерасти, а есть такие, до которых надо дорасти, помимо читательской грамотности, именно по возрасту.
Не будем ни прокурорами, ни судьями, упаси Бог, но спросим все-таки, объективности ради и будущего ради: чья вина, что целые поколения читателей потеряны для классики? (или классика потеряна для них?) Почему само слово классика у нынешних молодых людей, даже очень умных – чаще всего искривляет лицо, как от оскомины? "Это несерьезно, пройденный этап... Сейчас новая литература. – Кто почестнее, говорит искренне: – Классика – скучно..."
Такое вырождение читательского вкуса устрашает: здесь дело идет о нашем будущем, будущем всей культуры нашей и будущем народа. Ведь технические, научные достижения – ничто в соображении духовных богатств и устойчивости против расплывания, измельчания, перерождения. Культура народа, его понятия о прекрасном, о добре и зле, о нравственности, отшлифованные столетиями, наполненные по капле свершениями гениев из народа, только они определяют его лицо, его мощь духовную и, в итоге, жизнеспособность. Духовные ценности нетленны, передаются от поколения поколению, но если нить порвется, останутся лишь машины и технология, и бездушные автоматы вместо Человека – для чего тогда всё?
Настоящая литература – это и память, и воспитательная учеба постоянно, и удовольствие. Без памяти человек перестает быть человеком. Без всеохватной воспитательной учебы не будет нравственного человека. Без удовольствия не получится учебы – круг замкнулся. Как это ни крамольно звучит, жажда удовольствия должна вызвать в человеке потребность, он должен почувствовать внутренний зов, нестерпимый зуд воспитываться, учиться быть Человеком, то есть, если понадобится, отказаться... от удовольствий – ради своих принципов, ради каких-то высоких целей. Так что, не одна только забота об удовольствии читательском привела нас к разговору о серьезной, настоящей литературе.
Причин измельчания читательского вкуса несколько. Назовем их не в порядке ранжирования, тем более что мы не станем разбирать, какая из них более значима, какая менее; не в том суть.
Все читатели, поголовно все признают, что отвращение ко многим книгам возникло у них в школе, повзрослев, они уже не могут забыть неприятное чувство и не хотят брать в руки эти книги. Писание образов в школьных сочинениях, регламентированные оценки, положительные и отрицательные черты, бессмысленное цитирование, тенденциозность каждого такого писания, однообразность… Проходили Тургенева, Гоголя, Салтыкова-Щедрина... Проходили и на всю жизнь отворачивались от великих писателей, не желая знать, как они захватывающе интересны. Школьным преподавателям литературы прежде всего надо выполнить главнейшее свое назначение – привлечь, завлечь книгой, научить читать серьезную книгу, любить ее, интересно и увлекательно показать, что в ней скрыто в глубине, незаметно для первого, поверхностного взгляда, научить любить эти открытия и любить самостоятельное углубленное размышление над книгой, живое всматривание в ее образы, повороты сюжета.
И зачем, спрашивается, утруждать себя усвоением довольно сложных правил "игры в чтение", в особенности такой нудной и непривлекательной в результате школьных занятий, если есть совсем доступная, почти полностью взятая из реальной жизни "игра в кино", или в телевизор? "Играть в телевизор" предпочтительнее – не нужны не только особые умственные усилия, но и физические: никуда не надо идти, разве что от обеденного стола до кресла. Просто, дешево, без усилий. Ну, а то, что при этом без ума и без сердца, люди, проводящие все вечера у телевизора, перестают замечать. Не замечают ничего. Привыкают. Серость, безликость телефильмов и телеспектаклей, худосочный оптимизм или вялая нота пессимизма, добавленная для создания хоть какого-то контраста, становятся нормой. Теперь уже что-либо настоящее, подлинно художественное таким ценителям покажется недоброкачественной продукцией, скучной и непонятной, "бездарной". Вот так!
Настоящая литература несовместима со спешкой, она основательна и глубока, а если говорить о большой литературе, чужда формалистических выкрутасов – ей не нужно, это пусть бессодержательные пустячки пыжатся привлечь читателя внешними, стилевыми или структурными, выбросами. Или эпатажным лексиконом. Настоящая книга, подлинная, как сама жизнь, с ее полнокровным содержанием, захватывающими чувствами и мыслями, сама по себе привлекательна – нужно лишь погрузиться в нее, как в жизнь, и прожить ее. И вот тут-то оказывается, что это непросто сделать: любовь к сплетне, ко всяким, даже и неряшливо изготовленным поделкам, только бы в них присутствовали изюминки и горошинки перца, исказила вкус, совершила подмену – подлинное воспринимается как пресное, скучное, основательность и глубина игнорируются, перца не хватает, перца! Та пряность, та наперченность, та сладость, которые непременно обнаружились бы читателем, сумей он неспешно погрузиться в эту жизнь, предлагаемую настоящей книгой, остаются недоступны для него. Кто привык пересаливать или переперчивать пищу, тот уже любит не пищу, а соль или перец.
Наконец, спросим – тихо и скромно – а не виновата ли в измельчании читательского вкуса также и сама литература наша? со всеми прозаиками, поэтами, критиками и редакторами во всех журналах и издательствах?
Тысячу раз прав критик, говоря, что мы незаметно потеряли целое поколение писателей. Но беда гораздо страшнее: мы потеряли многие поколения читателей.
Итак, при чтении книг удовольствие первично, нравственность – вторична; я сейчас говорю не о ценности, а о цене, присутствующей в сознании отдельного человека. Человек изначально хочет идти дорогой удовольствия, дайте ему его. Но пусть, увлекшись целью, он постепенно будет подниматься выше, к все труднее проходимым дорогам, пускай они сделаются нормой для него, легко преодолимым и желанным препятствием. Для одного целью будет поиск смысла жизни и смерти; для другого – незамутненная тяга к чисто приключенческому повествованию; для третьего – проникновение в причины и обстоятельства любви. Что угодно. Счастлив ребенок, у которого с малых лет отсутствовал аппетит к еде и были заботливые родители, пичкающие его за трапезой народными сказками, Корнеем Чуковским, Пушкиным, Братьями Гримм, Шарлем Перро, а затем Гулливером и Робинзоном Крузо. Такой ребенок пристрастится к чтению, поворачиваясь к нему всей душой от ненавистной еды, и можно с большой уверенностью предположить, что из него получится серьезный читатель.
Переход от легких к более трудным дорогам, чтобы и они, через преодоление, дарили удовольствие, обязательно должен быть постепенным. Постепенность, разумность в увеличении препятствий – это одно из главных условий воспитания читателя.
Не лишне помочь начинающему читателю уяснить, что польза и наслаждение от прочитанной книги возможны лишь при внимательном всматривании, вдумывании, размышлении, что чем значительнее произведение, тем больший труд необходимо затратить, но зато и большие открытия сделать для себя, которые возрастут многократно при перечитывании книги. По мысли Белинского, "художественное произведение редко поражает душу читателя сильным впечатлением с первого раза: чаще оно требует, чтобы в него постепенно вглядывались и вдумывались; оно открывается не вдруг, так что чем больше его перечитываешь, тем дальше углубляешься в его организацию, уловляешь новые, незамеченные прежде черты, открываешь новые красоты и тем больше ими наслаждаешься".
Постепенно приучить читателя к затратам труда, когда сам труд становится для него радостным и легким и всякий раз дарит пользу и радость, значит, получить настоящего читателя.
Лев Толстой, Чехов, Тургенев, Гоголь, Гончаров, Флобер, Хемингуэй – эти целые миры, такие же реальные, живые, как сама жизнь, закрыты для многих и многих людей, счастливых в своем неведении, потерявших огромный кусок жизни, все равно как если бы кого-то приговорили пожизненно сидеть в комнате и глядеть в экран телевизора, и птиц видеть и слышать по телевизору, и цветы видеть – и не ощущать их запаха – по телевизору, и на любовь глазеть по телевизору. Что ж, можно и так быть счастливым, на чей вкус. Но все же как хорошо бывает залететь вместе с лыжами в сугроб настоящего снега!
Если человек прочитает – с увлечением – "Манон Леско", "Красное и черное", два-три тома Бальзака и других титанов, которые только что помянуты, разве в нем не осядет хоть крупица представления о настоящей любви? не шевельнется хоть какой-то намек на отвращение при встрече с дешевой подменой? и разве вкус его, литературный вкус, не разовьется достаточно, чтобы отличить литературную дешевку? Никакие пособия, никакие критические указания не дадут читателю того, что даст ему его собственный вкус, который нужно помочь ему выработать, предоставив общие принципы, главное, не отбив ему руки в начале пути.
Наверх
|
|
|
Герман ГЕССЕ (1877 – 1962) немецкий писатель.
Гессе — письмописец особого склада. С каждым из огромного числа своих корреспондентов он умел находить нужный тон, подходящую меру доверительности. При этом замечено, что с людьми незнакомыми или малоизвестными он был откровеннее, чем со знаменитостями, в переписке с которыми много формул вежливости и скрытого духовного соревнования. Переписка с рядовыми почитателями таланта Гессе иногда дает не меньше материала, характеризующего его личность и общественную позицию, чем обмен мыслями с видными деятелями культуры.
|
|
О ЧТЕНИИ КНИГ
Герман Гессе, 1920
Разрабатывать типы и делить на них человечество – врожденная потребность нашего духа…
Выдвигая в дальнейшем три типа или точнее, три уровня книжного чтения, я тем самым отнюдь не считаю, что на эти три порядка разделяется и весь читательский мир, что один человек относится к одной, а другой – к другой группе. Я убежден, что каждый из нас временами входит в одну, а временами в другую группу.
Возьмем для начала наивного читателя. Каждый из нас читает порою наивно. Такой читатель поглощает книгу, как еду, он только потребитель, он наедается и напивается, как мальчик – книгами об индейцах, как горничная – романами о графинях или студент – Шопенгауэром. Такой читатель ведет себя по отношению к книгам не как личность по отношению к личности, а как лошадь по отношению к яслям или как та же лошадь по отношению к кучеру: книга ведет, читатель за нею следует. Содержание книги воспринимается объективно, признается за действительно существующее. Но не только содержание! Есть и образованные, даже рафинированные читатели, и именно художественной литературы, которые полностью относятся к классу наивных. Они, правда, не застревают на содержании и оценивают роман, например, не по количеству приключившихся в нем смертей или свадеб, но вовлекают в оценку и самого писателя, воспринимая эстетическое послание книги совершенно опредмеченно, наслаждаясь вместе с писателем всеми извивами его фантазии, полностью вживаясь в позицию, занятую писателем по отношению к миру, и всецело принимая все толкования, которые сам писатель преподносит как вымышленные. То, что для простодушных представляется содержанием, средой и действием, для таких культурных читателей – искусство, язык, образованность, духовность писателя, принимаемые ими за нечто объективное, за конечную и высшую ценность литературы, подобно тому, как фактической ценностью, реальностью являются для юных читателей подвиги Олд-Шэттерхэнда, описанные Карлом Маем.
В своем отношении к чтению этот наивный читатель вообще не личность, не он сам. События романа он оценивает по их напряженности, степени опасности, эротичности, изощренности или обедненности или оценивает самого писателя, измеряя его достижения масштабами того или иного эстетического воззрения, которое в конечном счете всегда является той или иной конвенцией. Такой читатель ничтоже сумняшеся считает, что назначение книги заключается единственно в том и только в том, чтобы добросовестно и внимательно быть прочитанной и оцененной по своему содержанию или форме. Так же, как он усматривает назначение хлеба в том, чтобы его съесть, а назначение кровати в том, чтобы на ней спать.
Но по отношению ко всем вещам на свете, а значит и по отношению к книге, можно занимать совершенно иную позицию. Следуя своей природе, а не образованию, человек становится порою ребенком и начинает играть вещами – хлеб становится у него горой, в которой он пробивает туннель, а кровать – пещерой, садом, заснеженным полем. Кое-что от этой детскости и этого гения игры присуще второму типу читателя. Этот читатель не ценит ни содержание, ни форму произведения как единственные и важнейшие ценности. Этот читатель знает, как знают все дети, что смысл каждой вещи может заключать и десять, и сто значений. Этот читатель может, например, наблюдать, как писатель или философ стараются внушить себе и читателям свое толкование и оценку вещей, наблюдать, посмеиваясь и усматривая в кажущемся произволе и свободе писателя лишь вынужденность и зависимость. Этот читатель очень осведомлен: он знает истину, обычно совершенно неизвестную профессорам литературы и литературным критикам, – что свободный выбор содержания и формы есть чистая фикция. Как бы историки литературы ни доказывали, что Шиллер избрал такой-то год и такое-то содержание и решил облечь их в пятистопный ямб, читатель хорошо знает, что никакой свободы выбора содержания или там ямба у поэта быть не может, и он находит удовольствие не в том, чтобы следить за содержанием во власти поэта, а в том, чтобы следить за поэтом во власти содержания. С подобной точки зрения так называемые эстетические ценности почти совершенно пропадают, и наибольшую прелесть и ценность начинают представлять только промахи и нечеткости. Так как этот читатель идет за писателем не как лошадь за конюхом, а как охотник – по следу, и внезапно найденный вид за кулисы, где свобода писателя оказывается мнимой, зрелище принужденности и беспомощности писателя могут привести его в восторг куда больший, чем все прелести хорошей техники и искусного владения языком.
На этом пути, еще одной ступенью выше, мы обнаруживаем третий и последний тип читателя. Еще раз подчеркиваю, что ни один из нас не относится ни к одному из этих типов постоянно, что каждый может относиться сегодня ко второму, завтра – к третьему, а послезавтра вновь к первому типу. Так вот о третьем и последнем типе. На первый взгляд он полная противоположность того, что называют обычно "хорошим читателем". Этот третий читатель – личность настолько выраженная, настолько осознающая себя, что совершенно свободно противопоставляет себя объекту чтения. Такой читатель не желает ни образовываться, ни развлекаться, а пользуется книгой как любым предметом на свете, она для него – всего лишь исходная точка и генератор идей. Ему, в сущности, безразлично, что читать. Философа он читает не для того, чтобы ему верить, усваивать его учение и не для того, чтобы это учение атаковать и критиковать; писателя он читает не для того, чтобы с его помощью понять мир. Он все понимает сам. Он, если угодно, совершенное дитя. Он всем играет, и с определенной точки зрения нет ничего плодотворней и полезней, чем игра со всем и вся. Если этот читатель обнаружит в книге отличное высказывание, мудрость, истину, то поначалу он для пробы это высказывание перевернет. Он давно знает, что истинна и противоположность всякой истины. Он давно знает, что каждая духовная точка зрения – полюс, у которого есть равноценный противоположный полюс. Ребенок он и тогда, когда высоко ценит ассоциативное мышление; но только ему известное и другое мышление. И этот читатель, более того – каждый из нас, может читать с такой точки зрения все, что угодно: роман, грамматику, транспортное расписание, типографскую корректуру. В момент, когда наша фантазия и ассоциативная способность переживают кульминацию, мы читаем уже совсем не то, что видим перед собой на бумаге, а плывем в потоке стимулов и идей, почерпнутых нами из прочитанного. Они могут быть почерпнуты из текста, но могут быть внушены и только шрифтом. Может оказаться откровением объявление в газете. Может возникнуть счастливейшая и убедительнейшая мысль из абсолютно любого слова, которое мы переворачиваем, буквами которого играем как кубиками. Сказку о Красной Шапочке можно читать в таком состоянии, как какую-нибудь космогонию, или философию, или как яркое эротическое сочинение. Можно даже прочесть на сигарной коробке "Colorado maduro" и, играя буквами и созвучиями, проделать путешествие через сотню областей знания, воспоминаний и мышления.
Но мне могут возразить – разве это чтение? Разве человек, прочитывающий страницу из Гёте, не обращая внимания на его интенции и идеи, как объявление или как случайную мешанину букв, вообще читатель? Разве тот уровень чтения, который ты называешь третьим и последним, не самый низкий, самый детский и самый варварский? Где же для такого читателя музыка Гёльдерлина, страстность Ленау, воля Стендаля, широта Шекспира? Возражение правильное. Читатель третьего типа – более не читатель. Человек, относящийся к нему длительное время, вскоре перестал бы читать вообще, ибо рисунок ковра или расположение камней в кладке представляли бы для него ценность точно такую же, как красивейшая страница, полная букв, расположенных в наилучшем порядке. Единственной книгой стал бы для него лист с буквами алфавита.
Так оно и есть: читатель последнего типа больше не читатель. Ему наплевать на Гёте. Не нужен ему и Шекспир. Читатель последнего типа не читает. Зачем вообще книги? Разве он сам не заключает в себе целого мира?
Кто застрял бы на этом уровне, действительно не стал бы больше читать ничего. Но на этом уровне никто не остается подолгу. Однако тот, кто вообще не знает этого уровня, все же плохой, незрелый читатель. Ведь он не знает, что вся поэзия и вся философия мира заключена в нем самом, что даже самые великие писатели черпали из источника, не отличающегося от того, который имеется в каждом из нас. Если ты в жизни хоть раз, час, день побудешь на третьем уровне, на уровне, где нет больше чтения, то по возвращении (а оно дается так легко!) ты станешь читателем еще лучшим, еще лучшим слушателем и толкователем всего написанного. Постой хоть один-единственный раз на уровне, на котором придорожный камень значит для тебя не больше, чем Гёте и Толстой, и после этого ты извлечешь из Гёте, Толстого и всех писателей бесконечно больше ценностей, нектара и меда, утверждения жизни и тебя самого, чем это удавалось тебе когда-либо раньше. Так как произведения Гёте не суть сам Гёте, и тома Достоевского не суть сам Достоевский, они лишь их попытка, их сомнительная и никогда не доведенная до цели попытка подчинить себе тот многоголосый, многозначный мир, центром которого они были.
Попытайся-ка один-единственный раз зафиксировать небольшую вереницу мыслей в том виде, в каком она протекает в тебе во время прогулки. Или на первый взгляд легкий, простой сон, приснившийся тебе ночью! Тебе снилось, будто какой-то человек сначала угрожал тебе палкой, а потом наградил тебя орденом. Но что это был за человек? Припоминая, ты находишь в нем черты твоего друга, твоего отца, но в нем было и что-то другое, женское, было в нем что-то, неизвестно каким образом напоминавшее тебе сестру, любимую женщину. И его палка, которой он тебе угрожал, была с одного конца загнута, что напоминает тебе палку, с которой ты еще в школьные годы пешком совершил свое первое путешествие, и тут обступают тебя сотни тысяч воспоминаний, и если ты захочешь закрепить, записать содержание этого простого сна, записать его стенографически или тезисно, то, еще не доходя до ордена, у тебя получится целая книга, или две, или десять. Потому что сон – это скважина, через которую ты заглядываешь в содержание своей души, а это содержание – целый мир, не больший и не меньший, чем мир от твоего рождения до нынешнего дня, от Гомера до Генриха Манна, от Японии до Гибралтара, от Сириуса до Земли, от Красной Шапочки до Бергсона. И как твоя попытка записать сон относится к миру из сновидения, так произведения автора относятся к тому, что он хотел сказать.
Вторую часть "Фауста" Гёте ученые и любители объясняли почти сотню лет и давали прекраснейшие и глупейшие, глубочайшие и банальнейшие толкования. Но эта "сверхдетерминированность символов", как выражается современная психология, эта безымянная многозначность есть в каждом литературном произведении в завуалированной, скрытой под поверхностью форме. Не познав ее хоть один- единственный раз во всей бесконечной полноте и необъяснимости, по отношению к писателю и мыслителю ты будешь ограничен, будешь принимать за целое то, что лишь малая часть его, верить толкованиям, которые едва ли справедливы даже с виду
Странствия по трем читательским уровням, как само собою разумеется, бывают у каждого человека и в каждой области. Те же три уровня с тысячью промежуточных уровней ты можешь занимать по отношению к живописи, зоологии, истории. И повсюду третья ступень, на которой ты более всего являешься самим собою, будет устранять чтение, разрушать литературу, искусство, всемирную историю. И все же, не имея понятия об этой ступени, все книги, все науки, все искусства ты будешь читать только так, как школьник читает грамматику.
Наверх
|
|
Дмитрий Сергеевич Лихачев |
|
|
Любите читать!
Письмо двадцать второе
Академик Д.С. Лихачев
Пока живы библиотеки, культура не погибнет.
Каждый человек обязан (я подчеркиваю – обязан) заботиться о своем интеллектуальном развитии. Это его обязанность перед обществом, в котором он живет, и перед самим собой.
Основной (но, разумеется, не единственный) способ интеллектуального развития – чтение.
Чтение не должно быть случайным. Это огромный расход времени, а время – величайшая ценность, которую нельзя тратить на пустяки. Читать следует по программе, разумеется, не следуя ей жестко, отходя от нее там, где появляются дополнительные для читающего интересы. Однако при всех отступлениях от первоначальной программы необходимо составить для себя новую, учитывающую появившиеся новые интересы.
Чтение, для того чтобы оно было эффективным, должно интересовать читающего. Интерес к чтению вообще или по определенным отраслям культуры необходимо развивать в себе. Интерес может быть в значительной мере результатом самовоспитания.
Составлять для себя программы чтения не так уж просто, и это нужно делать, советуясь со знающими людьми, с существующими справочными пособиями разного типа.
Опасность чтения – это развитие (сознательное или бессознательное) в себе склонности к «диагональному» просмотру текстов или к различного вида скоростным методам чтения.
"Скоростное чтение" создает видимость знаний. Его можно допускать лишь в некоторых видах профессий, остерегаясь создания в себе привычки к скоростному чтению, оно ведет к заболеванию внимания.
Замечали ли вы, какое большое впечатление
производят те произведения литературы, которые
читаются в спокойной, неторопливой и несуетливой обстановке, например на отдыхе или при какой-нибудь не очень сложной и не отвлекающей внимания болезни?
Литература дает нам колоссальный, обширнейший и глубочайший опыт жизни. Она делает человека интеллигентным, развивает в нем не только чувство красоты, но и понимание – понимание жизни, всех ее сложностей, служит проводником в другие эпохи и к другим народам, раскрывает перед вами сердца людей. Одним словом, делает вас мудрыми. Но все это дается только тогда, когда вы читаете, вникая во все мелочи. Ибо самое главное часто кроется именно в мелочах. А такое чтение возможно только тогда, когда вы читаете с удовольствием, не потому, что то или иное произведение надо прочесть (по школьной ли программе или по велению моды и тщеславия), а потому, что оно вам нравится – вы почувствовали, что автору есть что сказать, есть чем с вами поделиться и он умеет это сделать. Если в первый раз прочли произведение невнимательно – читайте еще раз, в третий раз. У человека должны быть любимые произведения, к которым он обращается неоднократно, которые знает в деталях, о которых может напомнить в подходящей обстановке окружающим и этим то поднять настроение, то разрядить обстановку (когда накапливается раздражение друг против друга), то посмешить, то просто выразить свое отношение к происходящему с вами или с кем-либо другим….
«Незаинтересованное», но интересное чтение – вот что заставляет любить литературу и что расширяет кругозор человека.
Умейте читать не только для школьных ответов и не только потому, что ту или иную вещь читают сейчас все – она модная. Умейте читать с интересом и не торопясь.
Почему телевизор частично вытесняет сейчас книгу? Да потому, что телевизор заставляет вас не торопясь просмотреть какую-то передачу, сесть поудобнее, чтобы вам ничего не мешало, он вас отвлекает от забот, он вам диктует – как смотреть и что смотреть. Но постарайтесь выбирать книгу по своему вкусу, отвлекитесь на время от всего на свете, тоже сядьте с книгой поудобнее, и вы поймете, что есть много книг, без которых нельзя жить, которые важнее и интереснее, чем многие передачи. Я не говорю: перестаньте смотреть телевизор. Но я говорю: смотрите с выбором. Тратьте свое время на то, что достойно этой траты. Читайте же больше и читайте с величайшим выбором. Определите сами свой выбор, сообразуясь с тем, какую роль приобрела выбранная вами книга в истории человеческой культуры, чтобы стать классикой. Это значит, что в ней что-то существенное есть. А может быть, это существенное для культуры человечества окажется существенным и для вас?
Классическое произведение – то, которое выдержало испытание временем. С ним вы не потеряете своего времени. Но классика не может ответить на все вопросы сегодняшнего дня. Поэтому надо читать и современную литературу. Не бросайтесь только на каждую модную книгу. Не будьте суетны. Суетность заставляет человека безрассудно тратить самый большой и самый драгоценный капитал, каким он обладает, – свое время.
Наверх
|
|
Александр Привалов |
|
О чтении в наши дни
Александр Привалов
Жизнь пошла клочковатая и стадная. Онегин, как известно, не знал поутру, куда поедет ввечеру, но это было еще полбеды. Многие из наших современников, к моему несколько завистливому восторгу, блестяще владеют органайзером — и точно знают не только куда поедут ввечеру, но и с кем будут обедать в позабудущий вторник. Только это не спасает.
Ведь — что органайзер? Раз уж мы вспомнили пушкинские времена, отметим, что и Фамусов вовсю пользовался календарем с записными листами. Разница в том, что ему календарь позволял и даже помогал привычно философствовать о том, как чуден создан свет. Мы же можем знать, куда поедем через вторник, но самомалейшего представления не имеем, о чем нам придется — именно придется! — думать через полчаса.
Я вчера слышал, что некий крупный западный телеканал сократил представительство в России с нескольких десятков до двух человек. Почему? А здесь, мол, стало скучно: еще одна большая бедная страна в ряду больших бедных стран — что тут может произойти интересного для западных зрителей? Значимость для Запада — это отдельный разговор; но с нашей внутренней точки зрения приезжие телевизионщики поступили с точностью до наоборот: именно сейчас здесь и становится захватывающе интересно. Возможно, даже чересчур.
В последнее время эта мысль (или это ощущение) неизменно подчеркивается любой попавшей в руки книгой. Чтение из-за упомянутой клочковатости происходит, я бы сказал, в режиме мерцательной аритмии. Пакеты с книгами, плоды спорадических набегов на книжные магазины, сваливаются в кучу и лежат нетронутыми по месяцу и по два. А потом разворачиваешь — и начинается. Едва ли не на каждой странице непременно бросится в глаза фраза, с вопиющей точностью говорящая о сегодняшней — не современной даже, а именно сегодняшней — русской жизни.
Свежий пример. Увидел я в начале лета книгу под изумительным названием «Собрание мыслей Достоевского». Издана с любовью: широкие поля, изящная гарнитура, золотое тиснение… Купил, не удержался. На днях открываю — и сначала посмеиваюсь. Составитель книги — человек, видимо, простоватый (оно ведь и из самого замысла видно); достаточно сказать, что главной мыслью Ф. М. Достоевского, к которой он-де пришел перед самой смертью, составитель не обинуясь провозглашает фразу Великого инквизитора. Но и что, что простоватый? Тексты-то, сколь угодно странным образом отобранные и сгруппированные, не его. Ткнешь пальцем наугад — и читаешь, например: «Знаете еще, что говорит Кармазинов: что в сущности наше учение есть отрицание чести и что откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека увлечь можно». Или такое: «Всякому обществу, чтобы держаться и жить, надо кого-нибудь и что-нибудь уважать непременно и, главное, всем обществом, а не то чтобы каждому как он хочет про себя». Не правда ли, это так и просится в эпиграфы к текущим политическим новостям?
Из того же пакета — очередное издание И. Л. Солоневича. Открываю и вижу: «Современные (писано в 1948 году. — А. П.) русские массы делятся так: а) монархисты; б) солидаристы и в) коммунисты — причем нужно отметить тот прискорбный факт, что программа солидаристов есть, собственно, программа коммунистическая. Или, по крайней мере, коллективистическая. А русские массы никакого коллективизма не хотят — его хочет только бюрократия. Бюрократия имеет то преимущество, что она организованна и что она охулки на руку не положит».
Конечно, сегодня мало кто вспомнит, кто такие солидаристы. Конечно, у Солоневича слово «монархист» значит не совсем то, что в словарях, — и совсем не то, что публика понимает под ним сегодня. Но разве в этом дело? Снимите мысленно термины. Современное общество состоит из тех, кто с нами одномыслен, из коммунистов (тут уж термина не снимешь!) — и тех нам неодномысленных, кто по самовеличанию ужасно прогрессивен и антикоммунистичен… Далее — буквально по тексту. Кто готов более плодотворно описать текущую ситуацию в России?
Еще из того же пакета: книга под своевременным названием «Еще ничего не кончилось…» — автобиографическая трилогия В. Б. Шкловского. Открываю. Речь уж совсем, казалось бы, о другом — о судьбе искусства в большевистской России. И все-таки — опять о нашей злобе дня: «Есть два пути сейчас. (…) Третьего пути нет. Вот по нему и надо идти». Безукоризненно точно — и позвольте не комментировать.
Я прекрасно понимаю, что всегда и везде из любого сколько-нибудь связного текста можно вычитать нечто вроде бы актуальное. Но здесь и сейчас, утверждаю я, ничего и вычитывать не приходится: аналогии, со— и противопоставления сами катят в глаза с любой страницы. Что мир един и все в нем связано со всем — тоже не бог весть какая новость. Но здесь и сейчас, мне кажется, «вдруг стало видимо далеко во все концы света» — и связь происходящего со всем и вся стала как-то даже физически воспринимаема.
На одном из популярных интеллектуальных жаргонов можно было бы не объяснять, что значит такое ощущение. Носители этого жаргона уже смекнули бы, что пахнуло экзистенциализмом. И точно. Я не знаю, как это сказать вполне по-русски, но очень похоже, что мы неожиданно для самих себя оказались перед экзистенциальным выбором (для не владеющих упомянутым жаргоном: это выбор, при котором выбираешь не только и не столько нечто, сколько самого себя — каким ты дальше будешь). С одной стороны, оно вроде даже лестно: не о физическом выживании речь, а об экзистенции! А с другой-то стороны — выживать было проще.
Наверх
|
|
Валерий Белунцов |
|
О чтении книг
Композитор Валерий Белунцов
Книги читать нужно уметь. Ведь чтение книги – это не просто процесс складывания букв в слова. Это процесс проникновения авторской мысли в сознание, и далее – построение в этом сознании некоторого образа на основе мысли автора книги, сложенной с собственной творческой фантазией читателя.
Помню, как я был неприятно удивлён, когда после почти двухгодичного перерыва в чтении книг (ну в советской армии дело было, там и без чтения дел полно), взял в руки книгу и понял, что... разучился читать! Нет, буквы я не забыл, слава Богу. Текст прочитывался нормально и даже с довольно большой скоростью, но... то ли он проходил мимо сознания, то ли не складывалась мысль автора с моей собственной фантазией – как бы там ни было, образов в голове не возникало. И поэтому процесс нельзя было называть чтением книги в полном смысле этого слова.
Тогда потребовалось несколько дней упорной «работы над собой», чтобы снова хотя бы немного войти в процесс чтения. Кстати, я заметил, что иногда наблюдается и обратный эффект. Собственная фантазия уже требует сложиться с чьей-то активной мыслью. Поэтому некоторые даже называют книгу нехорошим словом «наркотик». Но такой «наркотик» вреда не приносит. Если, конечно, не читать на ходу, переходя дорогу на красный свет...
Наверх
|